Кальвин Уилмер бочком подбирается к проезжему человеку, полузакрыв выцветшие, некогда голубые глаза, а иной раз и схватив его за лацкан пиджака узловатыми, в темных пятнах пальцами.
«Ну так вот, господин хороший, — шепчет старик. — Пошел, значит, Генри домой, взял свои похоронные штуковины — кстати, тащил их как раз дурачок Джонни, вечно ходивший у Генри в подпевалах — а потом сказал лекарю Пратту и дурачку этому, чтобы подсобили тело на стол переложить. А лекарь наш, надо сказать, всегда считал Генри Бельмоуза пустозвоном: ишь, расхвастался, какой он великий мастер да как всем нам повезло, что своего гробовщика имеем — мол, народ в Тихой Заводи честь по чести хоронят, не то что в Уитби или еще где.
«Вдруг кого судорогой насмерть скрутит да так и оставит — слыхали, наверное, о таких случаях, — говорил нам Генри. — Вот и подумайте, каково ему будет, когда его в могилу опустят да сырой землицей засыпать начнут! Каково ему там задыхаться под только что поставленным надгробием — а коли паралич отпустил, то еще и барахтаться, зная наперед, что все равно наружу не вылезти! Так что, друзья мои, молитесь Богу, что послал вам в Тихую Заводь такого знатного доктора — он точно скажет, умер человек или нет; и умелого гробовщика: так уложит покойника — будет что твой орех в скорлупе».
Так, бывало, говаривал Генри; он, поди, и новопреставленному бедняге ту же речь завел. А старик-лекарь, тот ежели что и расслышал, то уж наверное не одобрил, хоть Генри и назвал его знатным доктором. Тем временем дурачок Джонни все на покойного смотрел и скулил: «Лекарь, лекарь, а он и не холодеет» или «Глядите, а у него в руке дырочка, как у меня после уколов; Генри в шприц нальет чего-то, потом мне дает, я себя кольну — и хорошо делается». Услышав такое, Бельмоуз цыкнул на дурачка — хоть ни для кого не секрет, что он горемычного наркотиками потчевал. И как еще бедолага не пристрастился вконец к этой пакости?
|